— Звонила госпожа Монд.
Машина потребовалась.
— Скажите Жозефу…
С этого момента он больше не думал. Колебаний у него не возникало. И необходимость принимать решение явно не назрела: никакого решения просто не было.
Лицо его оставалось бесстрастным. Работающий напротив г-н Лорисс несколько раз посмотрел на него украдкой и нашел, что сейчас он выглядит намного лучше, чем утром.
— А знаете, господин Лорисс, мне сегодня стукнуло сорок восемь.
— Боже мой! Простите, мсье, я совсем забыл. Дело со Смирной окончательно выбило меня из колеи.
— Ничего, господин Лорисс, ничего.
В голосе Монда, как вспомнил потом Лорисс, слышалась непривычная легкость. Позже кассир признался старшему кладовщику, который служил в фирме почти так же давно, как и он сам:
— Странно, но у него был такой вид, словно он избавился от всех забот.
В шесть г-н Монд отправился в банк, где прошел в кабинет директора, по обыкновению с готовностью принявшего его.
— Не посмотрите ли, сколько у меня на счету? На счету оказалось триста сорок тысяч франков с небольшим. Г-н Монд подписал чек на триста тысяч и получил деньги в пятитысячных купюрах, которые разложил по карманам.
— Я мог бы отправить их вам, — предложил заместитель директора.
Впоследствии он понял, вернее, так ему показалось, что в тот момент г-н Монд был еще готов оставить деньги и взять лишь несколько тысячефранковых купюр. Но об этом никто никогда не догадался.
Он подумал о ценных бумагах в сейфе. Там хранилось их больше чем на миллион.
«При такой сумме, — решил он, — у моих не возникнет затруднений».
Он знал, что ключ от сейфа в ящике его письменного стола, жене это известно, и доверенность в порядке.
Сначала он собирался уехать без денег: забирать их казалось ему низостью. Это все портило. Выйдя из банка, он покраснел и даже чуть было не вернулся назад.
А потом он больше ни о чем не хотел думать. Он пошел по улицам, время от времени поглядывая на себя в стеклах витрин. Возле Севастопольского бульвара зашел в третьеразрядную парикмахерскую, занял очередь, а когда она подошла, сел во вращающееся кресло и поспросил сбрить ему усы.
Глава 2
Он делал большие глаза, по-детски, трубочкой, вытягивал губы, стараясь в зеркале не смотреть на других, а сосредоточиться на своем собственном изображении. Ему казалось, что он не такой, как все, и что теперь, разделавшись с ними, предает их. Еще немного — и он вопросил бы у них прощения.
Молодой парикмахер, однако, обслуживал его с безразличным видом. В тот момент, когда г-н Монд откинулся в кресле, парикмахер подмигнул коллегам, подмигнул быстро, машинально, без улыбки или иронии, что походило, скорее, на какой-то масонский знак. Неужели он настолько отличается от других своей ухоженностью, хорошей, из тонкого сукна, одеждой, изящной, сшитой на заказ обувью? Он был в этом уверен. И торопился завершить превращение.
К тому же ему неприятно было смотреть на парикмахера, на его розовый, выпирающий на затылке пластырь, который, видимо, скрывал мерзкий фиолетовый фурункул. Неприятно было смотреть и на коричневый от табака указательный палец, мелькавший перед глазами, вдыхать отвратительный запах никотина и мыла для бритья. Но даже эти маленькие страдания доставляли ему удовольствие!
Он только-только входил в новую для себя роль. Превращение еще не закончилось. Он не хотел глядеть ни Налево, ни направо и видеть в исписанном мелом зеркале мужчин в очереди; все они читали спортивные газеты, бросая время от времени безразличные взгляды на сидящих в креслах.
Когда в день первого причастия — он тогда учился в коллеже Станислава-Монд, опустив глаза, осторожно вернулся на свое место, закрыл лицо руками и долго сидел неподвижно в ожидании обещанного ему превращения.
То, что происходило сейчас, казалось ему бесконечно более важным. Он вряд ли мог бы не то что это объяснить, но даже логически обдумать случившееся. Когда он только что решил… Да нет, ничего он не решал. И ничего не должен был решать. Все, что он сейчас переживал, не столь уж ново. Вероятно, он часто мечтал об этом или же так часто думал, что, казалось, сейчас просто повторяет нечто уже сделанное.
Он смотрел на себя — его щека была натянута пальцами парикмахера — и думал: «Итак, жребий брошен! «
Он не удивлялся. Он готовился к этому уже давно, всегда. Только нос его не привык к запаху дешевого одеколона в таком количестве: раньше он чувствовал его, лишь когда проходил мимо какого-нибудь расфранченного рабочего. Коробил его и пожелтевший от табака палец, и пластырь, и сомнительной чистоты простыня на собственной шее.
А может быть, он сам мозолил глаза: его ведь удивляло, например, что десять человек читают одни и те же спортивные газеты; может быть, это он раздражал всех и на него будут указывать пальцем?
И если он пока не испытывал бурной радости от избавления, то лишь потому, что превращение только-только начиналось. Да, он еще совсем новичок.
— Освежить?
Он расслышал, но помедлил; затем быстро ответил:
— Простите?.. Да, пожалуйста.
Однажды он сбрил свои усики щеточкой, которые сегодня вновь исчезли.
Это было давно — в самом начале его второго брака. Радостный и, как ему казалось, помолодевший, он вернулся домой на улицу Балю. Жена посмотрела на него маленькими черными, уже жесткими глазками и процедила:
— Что с вами? Вы просто неприличны.
Нет, он не стал неприличным, он стал совсем другим человеком. В его лице появилось вдруг что-то простодушное, и причиной тому явились как выдававшаяся вперед верхняя губа, так и весь рот, который, казалось, постоянно о чем-то умоляет, не то дуется и капризничает.
Монд расплатился и неловко вышел, все время извиняясь, поскольку спотыкался о вытянутые ноги ожидающих.
Всякое начало — а это было именно начало — трудно. Монд нырнул в переулок и пошел по едва знакомым кварталам. Ему казалось, что все на него смотрят, он чувствовал себя виновным и в том, что сбрил свои усы, как преступник, который боится быть опознанным, и в том, что в его карманах триста тысяч франков. А вдруг полицейский на углу бульвара остановит его и спросит…
Монд выбирал самые темные, самые таинственные улицы, освещенные почти так же скупо, как в былые времена.
Ну разве не удивительно в сорок восемь лет — именно в сорок восемь!
— решиться на то, что не удалось в восемнадцать, ровно тридцать лет назад? И чувствовать себя почти так же, как тогда: не думать ни о жене, ни о детях, ни о чем случившемся с тех пор?
Он прекрасно помнил свою первую попытку. Был такой же зимний вечер.
Он жил на улице Балю — он всегда жил там, — хотя занимал тогда комнату на третьем этаже, над кабинетом отца, теперь это комната Алена. В то время освещались еще газом.
Было часов одиннадцать вечера. Они поужинали вдвоем с матерью, женщиной доброй, с тонкими чертами лица, матовой кожей и меланхоличной улыбкой. В тот вечер она выглядела бледнее обычного, глаза у нее были красные, заплаканные, и огромный дом вокруг них казался пустынным. Слуги ходили бесшумно и разговаривали тихо, словно в доме несчастье.
Отец еще не вернулся, что случалось нередко. Зачем же тогда около пяти он прислал кучера за чемоданом и шубой?
Он вечно менял любовниц. С недавних пор ею была маленькая актриса ее афишами пестрел весь Париж, которая казалась опаснее других.
Отец всегда был весел, одет с иголочки; каждое утро к нему в особняк приходил парикмахер, после чего отец отправлялся в клуб заниматься фехтованием, а днем его уже видели на скачках в серой шляпе и визитке.
Неужели он ушел навсегда?
Норберу очень хотелось утешить мать.
— Иди спать, — сказал он ей с чуть печальной улыбкой. — Ничего страшного.
В тот вечер он долго стоял в своей комнате у окна, прижавшись лицом к стеклу. Погасив свет, смотрел на улицу. Шел мелкий дождь. Улица Балю вымерла, он не видел ничего, кроме двух огней: пламя газового рожка метрах в пятидесяти от дома и красноватый, словно светящийся экран, прямоугольник штор какого-то окна, за которым порой мелькала тень.